Тихий Дон. Том 2 - Страница 154


К оглавлению

154

– Рано завтра тронешься?

– С рассветом.

– А передневать нельзя? – В голосе Натальи прозвучала неуверенная, робкая надежда.

Но Григорий отрицательно покачал головой, и Наталья со вздохом сказала:

– Зараз тебе как… погоны надо надевать?

– Прийдется.

– Ну, тогда сыми рубаху, пришью их, пока видно.

Григорий, крякнув, снял гимнастерку. Она еще не просохла от пота.

Влажные пятна темнели на спине и на плечах, там, где остались натертые до глянца полосы от боевых наплечных ремней. Наталья достала из сундука выгоревшие на солнце защитные погоны, спросила:

– Эти?

– Эти самые. Соблюла?

– Мы сундук зарывали, – продевая в игольное ушко нитку, невнятно сказала Наталья, а сама украдкой поднесла к лицу пропыленную гимнастерку и с жадностью вдохнула такой родной солоноватый запах пота…

– Чего это ты? – удивленно спросил Григорий.

– Тобой пахнет… – блестя глазами, сказала Наталья и наклонила голову, чтобы скрыть внезапно проступивший на щеках румянец, стала проворно орудовать иглой.

Григорий надел гимнастерку, нахмурился, пошевелил плечами.

– Тебе с ними лучше! – сказала Наталья, с нескрываемым восхищением глядя на мужа.

Но он косо посмотрел на свое левое плечо, вздохнул:

– Век бы их не видать. Ничего-то ты не понимаешь!

Они еще долго сидели в горнице на сундуке, взявшись за руки, молча думая о своем.

Потом, когда смерклось и лиловые густые тени от построек легли на остывшую землю, пошли в кухню вечерять.

И вот прошла ночь. До рассвета полыхали на небе зарницы, до белой зорьки гремели в вишневом саду соловьи. Григорий проснулся, долго лежал с закрытыми глазами, вслушиваясь в певучие и сладостные соловьиные выщелки, а потом тихо, стараясь не разбудить Наталью, встал, оделся, вышел на баз.

Пантелей Прокофьевич выкармливал строевого коня, услужливо предложил:

– Сем-ка я его свожу искупаю перед походом?

– Обойдется, – сказал Григорий, ежась от предутренней сырости.

– Хорошо выспался? – осведомился старик.

– Дюже спал! Только вот соловушки побудили. Беда, как они разорялись всю ночь!

Пантелей Прокофьевич снял с коня торбу, улыбнулся:

– Им, парнишша, только и делов. Иной раз позавидуешь этим божьим птахам… Ни войны им, ни разору…

К воротам подъехал Прохор. Был он свежевыбрит и, как всегда, весел и разговорчив. Привязав чембур к сохе, подошел к Григорию. Парусиновая рубаха его гладко выутюжена. На плечах новехонькие погоны.

– И ты погоники нацепил, Григорий Пантелевич? – крикнул он, подходя. – Долежались, проклятые! Теперь их нам носить не износить! До самой погибели хватит! Я говорю жене: «Не пришивай, дура, насмерть. Чудок прикилбни, лишь бы ветром не сорвало, и хорош!» А то наше дело какое? Попадешь в плен, и сразу по лычкам смикитят, что я – чин хоть и не офицерский, а все же старшего урядника имею. «А, скажут, такой-сякой, умел заслуживать – умей и голову подставлять!» Видал, на чем они у меня зависли? Умора!

Погоны Прохора действительно были пришиты на живую нитку и еле-еле держались.

Пантелей Прокофьевич захохотал. В седоватой бороде его блеснули не тронутые временем белые зубы.

– Вот это служивый! Стал быть, чуть чего – и долей погоны?

– А ты думаешь – как? – усмехнулся Прохор.

Григорий, улыбаясь, сказал отцу:

– Видал, батя, каким вестовым я раздобылся? С этим в беду попадешь – сроду не пропадешь!

– Да ить оно, как говорится, Григорий Пантелевич… Умри ты нынче, а я завтра, – оправдываясь, сказал Прохор и легко сорвал погоны, небрежно сунул их в карман. – К фронту подъедем, там их и пришить можно.

Григорий наскоро позавтракал; попрощался с родными.

– Храни тебя царица небесная! – исступленно зашептала Ильинична, целуя сына. – Ты ить у нас один остался…

– Ну, дальние проводы – лишние слезы. Прощайте! – дрогнувшим голосом сказал Григорий и подошел к коню.

Наталья, накинув на голову черную свекровьину косынку, вышла за ворота.

За подол ее юбки держались детишки. Полюшка неутешно рыдала, захлебываясь слезами, просила мать:

– Не пускай его! Не пускай, маманюшка! На войне убивают! Папанька, не ездий туда!

У Мишатки дрожали губы, но – нет, он не плакал. Он мужественно сдерживался, сердито говорил сестренке:

– Не бреши, дура! И вовсе там не всех убивают!

Он крепко помнил дедовы слова, что казаки никогда не плачут, что казакам плакать – великий стыд. Но когда отец, уже сидя на коне, поднял его на седло и поцеловал, – с удивлением заметил, что у отца мокрые ресницы. Тут Мишатка не выдержал испытания: градом покатились из глаз его слезы. Он спрятал лицо на опоясанной ремнями отцовской груди, крикнул:

– Нехай лучше дед едет воевать! На что он нам сдался!.. Не хочу, чтоб ты!..

Григорий осторожно опустил сынишку на землю, тылом ладони вытер глаза и молча тронул коня.

Сколько раз боевой конь, круто повернувшись, взрыв копытами землю возле родимого крыльца, нес его по шляхам и степному бездорожью на фронт, туда, где черная смерть метит казаков, где, по словам казачьей песни, «страх и горе каждый день, каждый час», – а вот никогда Григорий не покидал хутора с таким тяжелым сердцем, как в это ласковое утро.

Томимый неясными предчувствиями, гнетущей тревогой и тоской, ехал он, кинув на луку поводья, не глядя назад, до самого бугра. На перекрестке, где пыльная дорога сворачивала к ветряку, оглянулся. У ворот стояла одна Наталья, и свежий предутренний ветерок рвал из рук ее черную траурную косынку.


* * *

Плыли, плыли в синей омутной глубине вспененные ветром облака.

154