– Нет, девка, мою не вылечишь. – Дарья криво улыбнулась и впервые за разговор подняла полышущие огнем глаза. – У меня – сифилис. Это от какого не вылечивают. От какого носы проваливаются… Вон, как у бабки Андронихи, видала?
– Как же ты теперь? – спросила Наталья плачущим голосом, и глаза ее налились слезами.
Дарья долго молчала. Сорвала прилепившийся к стеблю кукурузы цветок повители, близко поднесла его к глазам. Нежнейший, розовый по краям раструб крохотного цветочка, такого прозрачно-легкого, почти невесомого, источал тяжелый плотский запах нагретой солнцем земли. Дарья смотрела на него с жадностью и изумлением, словно впервые видела этот простенький и невзрачный цветок; понюхала его, широко раздувая вздрагивающие ноздри, потом бережно положила на взрыхленную, высушенную ветрами землю, сказала:
– Как я буду, спрашиваешь? Я шла из станицы – думала, прикидывала…
Руки на себя наложу, вот как буду! Оно и жалковато, да, видно, выбирать не из чего. Все равно, ежли мне лечиться – все в хуторе узнают, указывать будут, отворачиваться, смеяться… Кому я такая буду нужна? Красота моя пропадет, высохну вся, живьем буду гнить… Нет, не хочу! – Она говорила так, как будто рассуждала сама с собой, и на протестующее движение Натальи не обратила внимания. – Я думала, как ишо в станицу не ходила, ежли это у меня дурная болезня – буду лечиться. Через это и деньги отцу не отдала, думала – они мне пригодятся фершалам платить… А зараз иначе решила. И надоело мне все! Не хочу!
Дарья выругалась страшным мужским ругательством, сплюнула и вытерла тыльной стороной ладони повисшую на длинных ресницах слезинку.
– Какие ты речи ведешь… Бога побоялась бы! – тихо сказала Наталья.
– Мне он, бог, зараз ни к чему. Он мне и так всю жизню мешал. – Дарья улыбнулась, и в этой улыбке, озорной и лукавой, на секунду Наталья увидела прежнюю Дарью. – Того нельзя было делать, этого нельзя, все грехами да страшным судом пужали… Страшнее этого суда, какой я над собой сделаю, не придумаешь. Надоело, Наташка, мне все! Люди все поопостылели… Мне легко будет с собой расквитаться. У меня – ни сзади, ни спереди никого нет. И от сердца отрывать некого… Так-то!
Наталья начала горячо уговаривать, просила одуматься и не помышлять о самоубийстве, но Дарья, рассеянно слушавшая вначале, опомнилась и гневно прервала ее на полуслове:
– Ты это брось, Наташка! Я не за тем пришла, чтоб ты меня отговаривала да упрашивала! Я пришла сказать тебе про свое горе и предупредить, чтобы ты ко мне с нонешнего дня ребят своих не подпускала. Болезня моя прилипчивая, фершал сказал, да я и сама про нее слыхала, и как бы они от меня не заразились, поняла, глупая? И старухе ты скажи, у меня совести не хватает. А я… я не сразу в петлю полезу, не думай, с этим успеется…
Поживу, порадуюсь на белый свет, попрощаюсь с ним. А то ить мы знаешь как?
Пока под сердце не кольнет – ходим и округ себя ничего не видим… Я вон какую жизню прожила и была вроде слепой, а вот как пошла из станицы по-над Доном да как вздумала, что мне скоро надо будет расставаться со всем этим, и кубыть глаза открылись! Гляжу на Дон, а по нем зыбь, и от солнца он чисто серебряный, так и переливается весь, аж глазам глядеть на него больно, Повернусь кругом, гляну – господи, красота-то какая! А я ее и не примечала… – Дарья застенчиво улыбнулась, смолкла, сжала руки и, справившись с подступившим к горлу рыданием, заговорила снова, и голос ее стал еще выше и напряженнее:
– Я уж за дорогу и отревела разов несколько… Подошла к хутору, гляжу – ребятишки махонькие купаются в Дону… Ну, поглядела на них, сердце зашлось, и разревелась, как дура.
Часа два лежала на песке. Оно и мне нелегко, ежли подумать… – Поднялась с земли, отряхнула юбку, привычным движением поправила платок на голове. – Только у меня и радости, как вздумаю про смерть: придется же на том свете увидаться с Петром… «Ну, скажу, дружечка мой, Петро Пантелевич, принимай свою непутевую жену!» – И с обычной для нее циничной шутливостью добавила:
– А драться ему на том свете нельзя, драчливых в рай не пущают, верно? Ну, прощай, Наташенька! Не забудь свекрухе сказать про мою беду.
Наталья сидела, закрыв лицо узкими грязными ладонями. Между пальцев ее, как в расщепах сосны смола, блестели слезы. Дарья дошла до плетеных хворостяных дверец, потом вернулась, деловито сказала:
– С нонешнего дня я буду есть из отдельной посуды. Скажи об этом матери. Да ишо вот что: пущай она отцу не говорит про это, а то старик взбесится и выгонит меня из дому. Этого ишо мне недоставало. Я отсюда пойду прямо на покос. Прощай!
На другой день вернулись с поля косари. Пантелей Прокофьевич решил с обеда начинать возку сена. Дуняшка погнала к Дону быков, а Ильинична и Наталья проворно накрыли на стол.
Дарья пришла к столу последняя, села с краю. Ильинична поставила перед ней небольшую миску со щами, положила ложку и ломоть хлеба, остальным, как и всегда, налила в большую, общую миску.
Пантелей Прокофьевич удивленно взглянул на жену, спросил, указывая глазами на Дарьину миску:
– Это что такое? Почему это ей отдельно влила? Она, что, не нашей веры стала?
– И чего тебе надо? Ешь!
Старик насмешливо поглядел на Дарью, улыбнулся:
– Ага, понимаю! С той поры как ей медаль дали, она из общей посуды не желает жрать. Тебе что, Дашка, аль гребостно с нами из одной чашки хлебать?
– Не гребостно, а нельзя, – хрипло ответила Дарья.
– Через чего же это?
– Глотка болит.
– Ну и что?
– Ходила в станицу, и фершал сказал, чтобы ела из отдельной посуды.