Казаки подавленно молчали, потом загомонили все сразу, разноголосо и глухо:
– Опять старинка зачинается?
– Куда же нас теперича?
– Силуют народ как хотят, сволочи!
– Не желаем расформировываться! Что это за новые порядки?!
– Ну, ребята, объединились на свою шею!..
– Сызнова их благородия заламывать нас зачинают!
– Зараз держися! Суставчики зачнут выпрямлять вовсю…
Григорий выждал тишины, сказал:
– Занапрасну глотки дерете. Кончилась легкая пора, когда можно было обсуждать приказы и супротивничать начальникам. Расходись по квартирам да языками поменьше орудуйте, а то по нынешним временам они не до Киева доводят, а аккурат до полевых судов да до штрафных сотен.
Казаки подходили взводами, прощались с Григорием за руку, говорили:
– Прощай, Пантелевич! Ты нас тоже недобрым словом не поминай.
– Нам с чужими тоже, ох, нелегко будет службицу ломать!
– Зря ты нас в трату дал. Не соглашался бы сдавать дивизию!
– Жалкуем об тебе, Мелехов. Чужие командиры, они, может, и образованнее тебя, да ить нам от этого не легше, а тяжельше будет, вот в чем беда!
Лишь один казак, уроженец с хутора Наполовского, сотенный балагур и острослов, сказал:
– Ты, Григорий Пантелевич, не верь им. Со своими ли работаешь аль с чужими – одинаково тяжело, ежли работа не в совесть!
Ночь Григорий пил самогон с Ермаковым и другими командирами, а наутро взял с собой Прохора Зыкова и уехал догонять Девятнадцатый полк.
Не успел принять сотню и как следует ознакомиться с людьми – вызвали к командиру полка. Было раннее утро. Григорий осматривал лошадей, замешкался и явился только через полчаса. Он ожидал, что строгий и требовательный к офицерам командир полка сделает ему замечание, но тот поздоровался очень приветливо, спросил:
– Ну, как вы находите сотню? Стоящий народ? – и, не дождавшись ответа, глядя куда-то мимо Григория, сказал:
– Вот что, дорогой, должен вам сообщить очень прискорбную новость… У вас дома – большое несчастье.
Сегодня ночью из Вешенской получена телеграмма. Предоставляю вам месячный отпуск для устройства семейных дел. Поезжайте.
– Дайте телеграмму, – бледнея, проговорил Григорий.
Он взял сложенный вчетверо листок бумаги, развернул его, прочитал, сжал в мгновенно запотевшей руке. Ему потребовалось небольшое усилие, чтобы овладеть собой, и он лишь слегка запнулся, когда говорил:
– Да, этого я не ждал. Стало быть, я поеду. Прощайте.
– Не забудьте взять отпускное свидетельство.
– Да-да. Спасибо, не забуду.
В сени он вышел, уверенно и твердо шагая, привычно придерживая шашку, но когда начал сходить с высокого крыльца – вдруг перестал слышать звук собственных шагов и тотчас почувствовал, как острая боль штыком вошла в его сердце.
На нижней ступеньке он качнулся и ухватился левой рукой за шаткое перильце, а правой – проворно расстегнул воротник гимнастерки. С минуту стоял, глубоко и часто дыша, но за эту минуту он как бы охмелел от страдания, и когда оторвался от перил и направился к привязанному у калитки коню, то шел уже тяжело ступая, слегка покачиваясь.
Несколько дней после разговора с Дарьей Наталья жила, испытывая такое ощущение, какое бывает во сне, когда тяжко давит дурной сон и нет сил очнуться. Она искала благовидного предлога, чтобы пойти к жене Прохора Зыкова и попытаться у нее узнать, как жил Григорий в Вешенской во время отступления и виделся ли там с Аксиньей или нет. Ей хотелось убедиться в вине мужа, а словам Дарьи она и верила и не верила.
Поздно вечером подошла она к зыковскому базу, беспечно помахивая хворостиной. Прохорова жена, управившись с делами, сидела около ворот.
– Здорово, желмерка! Телка нашего не видала? – спросила Наталья.
– Слава богу, милушка! Нет, не видала.
– Такой поблудный, проклятый, – дома никак не живет! Где его искать – ума не приложу.
– Постой, отдохни трошки, найдется. Семечками угостить?
Наталья подошла, присела. Завязался немудрый бабий разговор.
– Про служивого не слыхать? – поинтересовалась Наталья.
– И вестки нету. Как, скажи, в воду канул, анчихрист! А твой, либо прислал что?
– Нет. Сулился Гриша написать, да что-то не шлет письма. Гутарют в народе, будто где-то за Усть-Медведицу наши пошли, а окромя ничего не слыхала. – Наталья перевела разговор на недавнее отступление за Дон, осторожно начала выспрашивать, как жили служивые в Вешенской и кто был с ними из хуторных. Лукавая Прохорова жененка догадалась, зачем пришла к ней Наталья, и отвечала сдержанно, сухо.
Со слов мужа она все знала о Григории, но, хотя язык у нее и чесался, рассказывать побоялась, памятуя Прохорово наставление: «Так и знай: скажешь об этом кому хоть слово – положу тебя головой на дровосеку, язык твой поганый на аршин вытяну и отрублю. Ежли дойдет слух об этом до Григория – он же меня походя убьет, между делом! А мне одна ты осточертела, а жизня пока ишо нет. Поняла? Ну и молчи, как дохлая!»
– Аксинью Астахову не доводилось твоему Прохору видать в Вешках? – уже напрямик спрашивала потерявшая терпение Наталья.
– Откуда ему было ее видать! Разве им там до этого было? Истинный бог, ничего не знаю, Мироновна, и ты про это у меня хоть не пытай. У моего белесого черта слова путного не добьешься. Только и разговору знает – подай да прими.
Так ни с чем и ушла еще более раздосадованная и взволнованная Наталья.
Но оставаться в неведении она больше не могла, это и толкнуло ее зайти к Аксинье.
Живя по соседству, они за последние годы часто встречались, молча кланялись друг дружке, иногда перебрасывались несколькими фразами. Та пора, когда они при встречах, не здороваясь, обменивались ненавидящими взглядами, прошла; острота взаимной неприязни смягчилась, и Наталья, идя к Аксинье, надеялась, что та ее не выгонит и уж о ком, о ком, а о Григории будет говорить. И она не ошиблась в своих предположениях.