Ему Пантелей Прокофьевич колом переломил хребет, а через пять минут, дергая при помощи гвоздя щетину с прирезанного поросенка, виновато, заискивающе посматривал на хмурую Ильиничну, говорил:
– Он и поросенок-то был так, одно горе… Один черт он бы издох. На них аккурат в это время чума нападает; то хучь съедим, а то бы так, зря пропал. Верно, старуха? Ну, чего ты как градовая туча стоишь? Да будь он трижды проклят, этот поросенок! Уж был бы поросенок как поросенок, а то так, оморок поросячий! Его не то что колом – соплей можно было перешибить!
А прокудной какой! Гнездов сорок картошки перерыл!
– Ей и всей-то картошки в палисаднике было не больше тридцати гнезд, – тихо поправила его Ильинична.
– Ну, а было бы сорок – он и сорок бы перепаскудил, он такой! И слава богу, что избавились от него, от враженяки! – не задумываясь, отвечал Пантелей Прокофьевич.
Детишки скучали, проводив отца. Занятая по хозяйству Ильинична не могла уделять им достаточного внимания, и они, предоставленные самим себе, целыми днями играли где-нибудь в саду или на гумне. Однажды после обеда Мишатка исчез и пришел только на закате солнца. На вопрос Ильиничны, где он был, Мишатка ответил, что играл с ребятишками возле Дона, но Полюшка тут же изобличила его:
– Брешет он, бабунюшка! Он у тетки Аксиньи был!
– А ты почем знаешь? – спросила, неприятно удивленная новостью, Ильинична.
– Я видала, как он с ихнего база перелезал через плетень.
– Там, что ли, был? Ну, говори же, чадушка, чего ты скраснелся?
Мишатка посмотрел бабке прямо в глаза, ответил:
– Я, бабунюшка, наобманывал… Я правда не у Дона был, а у тетки Аксиньи был.
– Чего ты туда ходил?
– Она меня покликала, я и пошел.
– А на что же ты обманывал, будто с ребятами играл?
Мишатка на секунду потупился, но потом поднял правдивые глазенки, шепнул:
– Боялся, что ты ругаться будешь…
– За что же я тебя ругала бы? Не-ет… А чего она тебя зазвала? Чего ты у ней там делал?
– Ничего. Она увидала меня, шумнула: «Пойди ко мне!», я подошел, она повела меня в курень, посадила на стулу…
– Ну, – нетерпеливо выспрашивала Ильинична, искусно скрывая охватившее ее волнение.
– …холодными блинцами кормила, а потом дала вот чего. – Мишатка вытащил из кармана кусок сахара, с гордостью показал его и снова спрятал в карман.
– Чего ж она тебе говорила? Может, спрашивала чего?
– Говорила, чтобы я ходил ее проведывал, а то ей одной скушно, сулилась гостинец дать… Сказала, чтобы я не говорил, что был у ней. А то, говорит, бабка твоя будет ругать.
– Вон как… – задыхаясь от сдерживаемого негодования, проговорила Ильинична. – Ну и что же она, спрашивала у тебя что?
– Спрашивала.
– Об чем же она спрашивала? Да ты рассказывай, милушка, не боись!
– Спрашивала: скучаю я по папаньке? Я сказал, что скучаю. Ишо спрашивала, когда он приедет и что про него слыхать, а я сказал, что не знаю: что он на войне воюет. А посля она посадила меня к себе на колени и рассказала сказку. – Мишатка оживленно блеснул глазами, улыбнулся. – Хорошую сказку! Про какого-то Ванюшку, как его гуси-лебеди на крылах несли, и про бабу-ягу.
Ильинична, поджав губы, выслушала Мишаткину исповедь, строго сказала:
– Больше, внучек, не ходи к ней, не надо. И гостинцев от ней никаких не бери, не надо, а то дед узнает и высекет тебя! Не дай бог узнает дед – он с тебя кожу сдерет! Не ходи, чадунюшка!
Но, несмотря на строгий приказ, через два дня Мишатка снова побывал в астаховском курене. Ильинична узнала об этом, глянув на Мишаткину рубашонку; разорванный рукав, который она не удосужилась утром зашить, был искусно прострочен, а на воротнике белела перламутром новенькая пуговица.
Зная, что занятая на молотьбе Дуняшка не могла возиться днем с починкой детской одежды, Ильинична с укором спросила:
– Опять к соседям ходил?
– Опять… – растерянно проговорил Мишатка и тотчас добавил:
– Я больше не буду, бабунюшка, ты только не ругайся…
Тогда же Ильинична решила поговорить с Аксиньей и твердо заявить ей, чтобы она оставила Мишатку в покое и не снискивала его расположения ни подарками, ни рассказыванием сказок. «Свела со света Наталью, а зараз норовит, проклятая, к детям подобраться, чтобы через них потом Гришку опутать. Ну и змея! В снохи при живом муже метит… Только не выйдет ее дело! Да разве ее Гришка после такого греха возьмет?» – думала старуха.
От ее проницательного и ревнивого материнского взора не скрылось то обстоятельство, что Григорий, будучи дома, избегал встреч с Аксиньей. Она понимала, что он это делал не из боязни людских нареканий, а потому, что считал Аксинью повинной в смерти жены. Втайне Ильинична надеялась на то, что смерть Натальи навсегда разделит Григория с Аксиньей и Аксинья никогда не войдет в их семью.
Вечером в тот же день Ильинична увидела Аксинью на пристани возле Дона, подозвала ее:
– А ну, подойди ко мне на-час, погутарить надо…
Аксинья поставила ведра, спокойно подошла, поздоровалась.
– Вот что, милая, – начала Ильинична, испытующе глядя в красивое, но ненавистное ей лицо соседки. – Ты чего это чужих детей приманываешь? На что ты мальчишку зазываешь к себе и примолвываешь его? Кто тебя просил зашивать ему рубашонку и задаривать его всякими гостинцами? Ты что думаешь – без матери за ним догляду нету? Что без тебя не обойдутся? И хватает у тебя совести, бесстыжие твои глаза!
– А что я плохого сделала? Чего вы ругаетесь, бабушка? – вспыхнув, спросила Аксинья.
– Как это – что плохого? Да ты имеешь право касаться Натальиного дитя, ежели ты ее самою свела в могилу?