Тихий Дон. Том 2 - Страница 225


К оглавлению

225

– Ну, здравствуй, соседушка! Долго ж ты пропадала в чужих краях…

Аксинья испуганно взглянула на нее, встала.

– Ты чего воззрилась на меня и молчишь? Аль плохие вести принесла? – Ильинична медленно подошла к столу, присела на край лавки, не сводя пытливого взгляда с Аксиньиного лица.

– Нет, какие же у меня вести… Не ждала я вас, задумалась что-то и не слыхала, как вы вошли… – растерянно проговорила Аксинья.

– Исхудала ты, в чем и душа держится.

– В тифу была…

– Григорий-то наш… Он как же… Вы где с ним расстались? Живой он?

Аксинья коротко рассказала. Ильинична выслушала ее, не проронив слова, под конец спросила:

– Он, когда оставил тебя, не хворый поехал?

– Нет, он не хворал.

– И больше ты об нем ничего не слыхала?

– Нет.

Ильинична облегченно вздохнула:

– Ну вот, спасибо на добром слове. А тут по хутору разное брешут про него…

– Что же? – чуть слышно спросила Аксинья.

– Так, пустое… Всех не переслухаешь. Из хуторных один только Ванька Бесхлебнов вернулся. Он видал Гришу в Катеринодаре больного, а другим я не верю!

– А что говорят, бабушка?

– Прослыхали мы, что какой-то казачишка с Сингинского хутора говорил, будто зарубили Гришу красные в Новороссийском городе. Ходила я пеши в Сингин – материнское-то сердце не терпит, – нашла этого казачишку. Отрекся он. И не видал, говорит, и не слыхал. Ишо слух прошел, будто посадили в тюрьму и там он помер от тифу…

Ильинична опустила глаза и долго молчала, рассматривая свои узловатые тяжелые руки. Обрюзгшее лицо старухи было спокойно, губы строго поджаты, но вдруг как-то сразу на смуглых скулах ее проступил вишневый румянец, и мелко задрожали веки. Она взглянула на Аксинью сухими, исступленно горящими глазами, хрипло сказала:

– А я не верю! Не может быть, чтобы лишилась я последнего сына! Не за что богу меня наказывать… Мне уж и жить-то чуть осталось… Мне жить вовсе мало осталось, а горюшка и без этого через край хлебнула!.. Живой Гриша! Сердце мое не вещует, – значит, живой он, мой родимый!

Аксинья молча отвернулась.

В кухне долго стояла тишина, потом ветер распахнул дверь в сени, и стало слышно, как глухо ревет за Доном в тополях полая вода и потревоженно перекликаются на разливе дикие гуси.

Аксинья закрыла дверь, прислонилась к печке.

– Вы не печалуйтесь об нем, бабушка, – тихо сказала она. – Разве такого хворость одолеет? Он крепкий, прямо как железный. Такие не помирают. Он всю дорогу в трескучие морозы без перчаток ехал…

– О детишках-то он вспоминал? – устало спросила Ильинична.

– И о вас и о детишках вспоминал. Здоровые они?

– Здоровые, чего им подеется. А Пантелей Прокофич наш помер в отступе.

Остались мы одни…

Аксинья молча перекрестилась, про себя дивясь тому спокойствию, с каким старуха сообщила о смерти мужа.

Опираясь на стол, Ильинична тяжело встала:

– Засиделась я у тебя, а на базу уж ночь.

– Сидите, бабушка.

– Там Дуняшка одна, надо идтить. – Поправляя платок на голове, она оглядела кухню, поморщилась:

– Дымок из печки подходит. Надо было пустить кого-нибудь на жительство, когда уезжала. Ну, прощай! – И, уже взявшись за дверную скобу, не глядя назад, сказала:

– Обживешься – зайди к нам, проведай. Может, услышишь про Григория что – скажи.

С этого дня отношения между Мелеховыми и Аксиньей круто изменились.

Тревога за жизнь Григория как бы сблизила и породнила их. На следующее утро Дуняшка, увидев Аксинью во дворе, окликнула ее, подошла к плетню и, обнимая худые Аксиньины плечи, улыбнулась ей ласково и просто:

– Ох, и похудела же ты, Ксюша! Одни мосольчики остались.

– Похудеешь от такой жизни, – ответно улыбнулась Аксинья, не без внутренней зависти разглядывая цветущее зрелой красотой, румяное девичье лицо.

– Была у тебя мать вчера? – почему-то шепотом спросила Дуняшка.

– Была.

– Я так и подумала, что она к тебе пошла. Про Гришу спрашивала?

– Да.

– А не кричала?

– Нет, твердая она старуха.

Дуняшка, доверчиво глядя на Аксинью, сказала:

– Лучше б она покричала, все ей легче было бы… Знаешь, Ксюша, какая-то она с этой зимы чудная стала, не такая, как раньше была. Услыхала она про отца, я думала, что сердце у нее зайдется, испужалась страшно, а она и слезинки не выронила. Только и сказала: «Царство ему небесное, отмучился, милый мой…» И до вечеру ни с кем не гутарила. Я к ней и так и сяк, а она рукой отмахивается и молчит. То-то страсти я набралась в этот день! А вечером убрала скотину, пришла с надворья и спрашиваю у ней: «Маманя, вечерять будем, чево варить?» Отошло у нее сердце, заговорила…

– Дуняшка вздохнула и, задумчиво глядя куда-то через плечо Аксиньи, спросила:

– Григорий наш помер? Верно это болтают?

– Не знаю, милушка.

Дуняшка сбоку испытующе поглядела на Аксинью, вздохнула еще глубже.

– Маманя по нем, ну, чисто, истосковалась вся! Она его иначе и не зовет: «мой младшенький». И никак не верит, что его в живых нету. А ты знаешь, Ксюша, ежли она узнает, что он взаправди помер – она от тоски сама помрет. Жизнь-то от нее уж отошла, одна зацепка у ней – Григорий. Она и к внучатам какая-то нежеланная стала, и в работе – все у ней из рук валится… Ты вздумай, за один год у нас четверо в семье…

Движимая состраданием, Аксинья потянулась через плетень, обняла Дуняшку, крепко поцеловала ее в щеку.

– Займи матерю чем-нибудь, моя хорошая, не давай ей дюже горевать.

– Чем же ее займешь? – Дуняшка вытерла кончиком платка глаза, попросила:

– Зайди к нам, погутарь с ней, все ей легче будет. Нечего тебе нас чураться!

225