– Зашел проведать, поглядеть, как вы живете… Не видались-то год с лишним.
– Не дюже по тебе соскучились, – буркнула Ильинична, яростно двигая по загнетке чугуны.
Дуняшка прибирала в горнице и, заслышав Мишкин голос, побледнела, безмолвно всплеснула руками. Она вслушивалась в происходивший на кухне разговор, присев на лавку, не шевелясь. На лице Дуняшки то вспыхивал густой румянец, то бледность покрывала щеки так, что на тонкой горбинке носа выступали продольные белые полоски. Она слышала, как твердо прошагал по кухне Мишка, сел на скрипнувший под ним стул, потом чиркнул спичкой. В горницу потянуло папиросным дымком.
– Старик, говорят, помер?
– Помер.
– А Григорий?
Ильинична долго молчала, затем с видимой неохотой ответила:
– В красных служит. Такую ж звезду на шапку нацепил, как и ты.
– Давно бы надо ему нацепить ее…
– Это – его дело.
В голосе Мишки прозвучала явная тревога, когда он спросил:
– А Евдокия Пантелевна?
– Прибирается. Больно ранний ты гость, добрые-то люди спозаранок не ходют.
– Будешь недобрым. Соскучился, вот и пришел. Чего уж тут время выбирать.
– Ох, Михаил, не гневил бы ты меня…
– Чем же я вас, тетушка, гневлю?
– А тем!
– Все-таки, чем же?
– Вот этими своими разговорами!
Дуняшка слышала, как Мишка тяжело вздохнул. Больше она не смогла выдержать: вскочила, оправила юбку, вышла на кухню. Желтый, исхудавший до неузнаваемости, Мишка сидел возле окна, докуривал папиросу. Мутные глаза его оживились, на лице проступил чуть приметный румянец, когда он увидел Дуняшку. Торопливо поднявшись, он хрипло сказал:
– Ну, здравствуй!
– Здравствуй… – чуть слышно ответила Дуняшка.
– Ступай воды принеси, – тотчас приказала Ильинична, мельком взглянув на дочь.
Мишка терпеливо ждал возвращения Дуняшки. Ильинична молчала. Молчал и Мишка, потом затушил в пальцах окурок, спросил:
– Чего вы лютуете на меня, тетушка? Дорогу я вам перешел или что?
Ильинична повернулась от печки, словно ужаленная.
– Как тебе только совесть дозволяет приходить к нам, бесстыжие твои глаза?! – сказала она. – И ты у меня ишо спрашиваешь?! Душегуб ты…
– Это какой же я душегуб?
– Истинный! Кто Петра убил? Не ты?
– Я.
– Ну вот! Опосля этого кто же ты есть? И ты идешь к нам… садишься, как будто… – Ильинична задохнулась, смолкла, но, оправившись, продолжала:
– Мать я ему или кто? Как же твои глаза на меня глядят?
Мишка заметно побледнел. Он ждал этого разговора. Слегка заикаясь от волнения, он сказал:
– Не с чего моим глазам зажмуряться! А ежели б Петро меня поймал, что бы он сделал? Думаешь, в маковку поцеловал бы? Он бы тоже меня убил. Не для того мы на энтих буграх сходились, чтобы нянькаться один с другим! На то она и война.
– А свата Коршунова? Старика мирного убивать, это – тоже война?
– А как же? – удивился Мишка. – Конечно, война! Знаю я этих мирных! Такой мирный дома сидит, портки в руках держит, а зла наделает больше, чем иной на позициях… Самое такие, как дед Гришака, и настраивали казаков супротив нас. Через них и вся эта война зачалась! Кто агитацию пущал против нас? Они, вот эти самые мирные. А ты говоришь – «душегуб»… Тоже, нашла душегуба? Я, бывало, ягнока или поросенка не могу зарезать и зараз – знаю, что не зарежу. У меня на эту живность рука не налегает. Другие, бывало, режут – и то я уши заткну и ухожу куда-нибудь подальше, чтобы и не слыхать и не видать.
– А свата…
– Дался вам этот сват! – досадливо перебил Мишка. – От него пользы было, как от козла молока, а вреду много. Говорил ему: выходи из дому, не пошел, ну и лег на том месте. Злой я на них, на этих старых чертей!
Животную не могу убить, может, со зла только, а такую, вы меня извиняйте, пакость, как этот ваш сват или другой какой вражина – могу сколько угодно!
На них, на врагов, какие зря на белом свете живут, у меня рука твердая!
– Через эту твою твердость ты и высох весь, – язвительно сказала Ильинична. – Совесть небось точит…
– Как бы не так! – добродушно улыбнулся Мишка. – Станет меня совесть точить из-за такого барахла, как этот дед. Меня лихорадка замучила, вытрепала всего начисто, а то бы я их, мамаша…
– Какая я тебе мамаша? – вспыхнула Ильинична. – Сучку кличь мамашей!
– Ну, ты меня не сучи! – глуховато сказал Мишка и зловеще сощурил глаза. – Я подряда не брал всего от тебя терпеть. А говорю тебе, тетка, толком: за Петра не держи на меня сердце. Сам он нашел, чего искал.
– Душегуб ты! Душегуб! Ступай отсюда, зрить я тебя не могу! – настойчиво твердила Ильинична.
Мишка закурил снова, спокойно спросил:
– А Митрий Коршунов – сват ваш – не душегуб? А Григорий кто? Про сынка-то ты молчишь, а уж он-то душегуб настоящий, без подмесу!
– Не бреши!
– Со вчерашнего дня не брешу. Ну, а кто он, по-твоему? Сколько он наших загубил, об этом ты знаешь? То-то и оно! Коли такое прозвище ты, тетушка, даешь всем, кто на войне был, тогда все мы душегубы. Все дело в том, за что души губить и какие, – значительно сказал Мишка.
Ильинична промолчала, но, видя, что гость и не думает уходить, сурово сказала:
– Хватит! Некогда мне с тобой гутарить, шел бы ты домой.
– У меня домов, как у зайца теремов, – усмехнулся Мишка и встал.
Черта с два его можно было отвадить всякими этими штучками и разговорами! Не такой уж он, Мишка, был чувствительный, чтобы обращать внимание на оскорбительные выходки взбесившейся старухи. Он знал, что Дуняшка его любит, а на остальное, в том числе и на старуху, ему было наплевать.
На следующий день утром он снова пришел, поздоровался как ни в чем не бывало, сел у окна, провожая глазами каждое движение Дуняшки.