Тихий Дон. Том 2 - Страница 35


К оглавлению

35

– А дом как же? Стал быть, бросим?

Петро только плечами повел на вопрос старика. Но сейчас же заголосила Дарья:

– Вы уедете, а мы должны оставаться? Хороши, нечего сказать! Ваше добро будем оберегать!.. Через него, может, и жизни лишишься! Сгори оно вам ясным огнем! Не останусь я!

Даже Наталья, и та вмешалась в разговор. Глуша звонкий речитатив Дарьи, выкрикнула:

– Ежели хутор миром тронется – и мы не останемся! Пеши уйдем!

– Дуры! Сучки! – исступленно заорал Пантелей Прокофьевич, перекатывая глаза, невольно ища костыль. – Стервы, мать вашу курицу! Цыцте, окаянные!

Мушинское дело, а они равняются… Ну давайте бросим все и пойдем куда глаза глядят! А скотину куда денем? За пазуху покладем? А курень?

– Вы, бабочки, чисто умом тронулись! – обиженно поддержала его Ильинична. – Вы его, добро-то, не наживали, вам легко его кинуть. А мы со стариком день и ночь хрип гнули, да вот так-таки и кинуть? Нет уж! – Она поджала губы, вздохнула. – Идите, а я с места не тронусь. Нехай лучше у порога убьют – все легче, чем под чужим плетнем сдыхать!

Пантелей Прокофьевич подкрутил фитиль у лампы, сопя и вздыхая. На минуту все замолчали. Дуняшка, надвязывавшая паголенок чулка, подняла от спиц голову, шепотом сказала:

– Скотину с собой можно угнать… Не оставаться же из-за скотины.

И опять бешенство запалило старика. Он, как стоялый жеребец, затопал ногами, чуть не упал, споткнувшись о лежавшего у печки козленка.

Остановившись против Дуняшки, оранул:

– Погоним! А старая корова починает – это как? Докель ты ее догонишь?

Ах ты, фитинов в твою дыхало! Бездомовница! Поганка! Гнида!

Наживал-наживал им – и вот что припало услыхать!.. А овец? Ягнят куда денешь?.. Ох, ох, су-у-кина дочь! Молчала бы!

Григорий искоса глянул на Петра и, как когда-то давным-давно, увидел в карих родных глазах его озорную, подтрунивающую и в то же время смиренно-почтительную улыбку, знакомую дрожь пшеничных усов. Петро молниеносно мигнул, весь затрясся от сдерживаемого хохота. Григорий и в себе радостно ощутил эту, несвойственную ему за последние годы податливость на смех, не таясь засмеялся глухо и раскатисто.

– Ну вот!.. Слава богу… Погутарили! – Старик гневно шибнул в него взглядом и сел, отвернувшись к окну, расшитому белым пухом инея.

Только в полночь пришли к общему решению: казакам ехать в отступ, а бабам оставаться караулить дом и хозяйство.

Задолго до света Ильинична затопила печь и к утру уже выпекла хлеб и насушила две сумы сухарей. Старик, позавтракав при огне, с рассветом пошел убирать скотину, готовить к отъезду сани. Он долго стоял в амбаре, сунув руку в набитый пшеницей-гарновкой закром, процеживая сквозь пальцы ядреное зерно. Вышел, будто от покойника: сняв шапку, тихо притворив за собой желтую дверь.

Он еще возился под навесом сарая, меняя на санях кошелку, когда на проулке показался Аникушка, гнавший на водопой корову. Поздоровались.

– Собрался в отступ, Аникей?

– Мне собраться, как голому подпоясаться. Мое – во мне, а чужое будет при мне!

– Нового что слышно?

– Новостей много, Прокофич!

– А что? – встревожился Пантелей Прокофьевич, воткнув в ручницу саней топор.

– Красные что не видно [] будут. Подходят к Вешкам.

Человек видал с Большого Громка, рассказывал, будто нехорошо идут. Режут людей… У них жиды да китайцы, загреби их в пыль! Мало мы их, чертей косоглазых, побили!

– Режут?!

– Ну, а то нюхают! А тут чигуня [] проклятая! – Аникушка заматерился и пошел мимо плетня, на ходу договаривая:

– Задонские бабы дымки наварили, поют их, чтоб лиха им не делали, а они напьются, другой хутор займут и шебаршат.

Старик установил кошелку, обошел все сараи, оглядывая каждый стоянок и плетень, поставленный его руками. А потом взял вахли [], захромал на гумно надергать на дорогу сена. Он вытащил из прикладка железный крюк и, все еще не почувствовав неотвратимости отъезда, стал дергать сено похуже, с бурьяном (доброе он всегда приберегал к весенней пахоте), но одумался и, досадуя на себя, перешел к другому стогу.

До его сознания как-то не дошло, что вот через несколько часов он покинет баз и хутор и поедет куда-то на юг и, может быть, даже не вернется. Он надергал сена и снова, по-старому, потянулся к граблям, чтобы подгресть, но, отдернув руку, как от горячего, вытирая вспотевший под треухом лоб, вслух сказал:

– Да на что ж мне его беречь-то теперь? Все одно ить помечут коням под ноги, потравют зазря али сожгут.

Хряпнув об колено грабельник, он заскрипел зубами, понес вахли с сеном, старчески шаркая ногами, сгорбясь и постарев спиной.

В курень он не вошел, а, приоткрыв дверь, сказал:

– Собирайтесь! Зараз буду запрягать. Как бы не припоздниться.

Уже накинул на лошадей шлейки, уложил в задок чувал с овсом и, дивясь про себя, что сыны так долго не выходят седлать коней, снова пошел к куреню.

В курене творилось чудное: Петро ожесточенно расшматовывал узлы, приготовленные в отступ, выкидывал прямо на пол шаровары, мундиры, праздничные бабьи наряды.

– Это что же такое? – в совершенном изумлении спросил Пантелей Прокофьевич и даже треух снял.

– А вот! – Петро через плечо указал большим пальцем на баб, закончил:

– Ревут. И мы никуда не поедем! Ехать – так всем, а не ехать – так никому!

Их, может, тут сильничать красные будут, а мы поедем добро спасать? А убивать будут – на ихних глазах помрем!

– Раздевайся, батя! – Григорий, улыбаясь, снимал с себя шинель и шашку, а сзади ловила и целовала его руку плачущая Наталья и радостно шлепала в ладоши маково-красная Дуняшка.

35