Тихий Дон. Том 2 - Страница 52


К оглавлению

52

– Отлегнуло? – тихо, как от щекотки, посмеиваясь, спросил Мишка, едва лишь сошел с крыльца.


* * *

Ольшанов, сопровождавший арестованных в Вешенскую, вернулся с попутной подводой в полночь. Он долго стучался в окно горенки, где спал Иван Алексеевич. Разбудил.

– Ты чего? – Вышел опухший от сна Иван Алексеевич. – Чего пришел?

Пакет, что ли?

Ольшанов поиграл плеткой:

– Казаков-то расстреляли.

– Брешешь, гад!

– Пригнали мы – сразу их на допрос и, ишо не стемнело, повели в сосны… Сам видал!..

Не попадая ногами в валенки, Иван Алексеевич оделся, побежал к Штокману.

– Каких отправили мы ноне – расстреляли в Вешках! Я думал, им тюрьму дадут, а этак что же… Этак мы ничего тут не сделаем! Отойдет народ от нас, Осип Давыдович!.. Тут что-то не так. На что надо было сничтожать людей? Что теперь будет?

Он ждал, что Штокман будет так же, как и он, возмущен случившимся, напуган последствиями, но тот, медленно натягивая рубаху, выпростав голову, попросил:

– Ты не кричи. Хозяйку разбудишь…

Оделся, закурил, попросил еще раз рассказать причины, вызвавшие арест семи, потом холодновато заговорил:

– Должен ты усвоить вот что, да крепко усвоить! Фронт в полутораста верстах от нас. Основная масса казачества настроена к нам враждебно. И это – потому, что кулаки ваши, кулаки-казаки, то есть атаманы и прочая верхушка, пользуются у трудового казачества огромным весом, имеют вес, так сказать. Почему? Ну это же тоже должно быть тебе понятно. Казаки – особое сословие, военщина. Любовь к чинам, к «отцам-командирам» прививалась царизмом… Как это в служивской песне поется? «И что нам прикажут отцы-командиры – мы туда идем, рубим, колем, бьем». Так, что ли? Вот видишь! А эти самые отцы-командиры приказывали рабочие стачки разгонять…

Казакам триста лет дурманили голову. Немало! Так вот! А разница между кулаком, скажем, Рязанской губернии и донским, казачьим кулаком очень велика! Рязанский кулак, ущемили его, – он шипит на Советскую власть, бессилен, из-за угла только опасен. А донской кулак? Это вооруженный кулак. Это опасная и ядовитая гадина! Он силен. Он будет не только шипеть, распускать порочащие нас слухи, клеветать на нас, как это делали, по твоим словам, Коршунов и другие, но и попытается открыто выступить против нас.

Ну конечно! Он возьмет винтовку и будет бить нас. Тебя будет бить! И постарается увлечь за собой и остальных казаков за так сказать – середнеимущественного казака и даже бедняка. Их руками он норовит бить нас! В чем же дело! Уличен в действиях против нас? Готово! Разговор короткий – к стенке! И тут нечего слюнявиться жалостью: хороший, мол, человек был.

– Да я не жалею, что ты! – Иван Алексеевич замахал руками. – Я боюсь, как бы остальные от нас не откачнулись.

Штокман, до этого с кажущимся спокойствием потиравший ладонью крытую седоватым волосом грудь, вспыхнул, с силой схватил Ивана Алексеевича за ворот гимнастерки и, притягивая его к себе, уже не говорил, а хрипел, подавляя кашель:

– Не откачнутся, если внушить им нашу классовую правду! Трудовым казакам только с нами по пути, а не с кулачьем! Ах, ты!.. Да кулаки же их трудом – их трудом! – живут. Жиреют!.. Эх ты, шляпа! Размагнитился! Душок у тебя… Я за тебя возьмусь! Этакая дубина! Рабочий парень, а слюни интеллигентские… Как какой-нибудь паршивенький эсеришка! Ты смотри у меня, Иван!

Выпустил ворот гимнастерки, чуть улыбнулся, покачал головой и, закурив, глотнул дымку, уже спокойнее докончил:

– Если по округу не взять наиболее активных врагов – будет восстание.

Если своевременно сейчас изолировать их – восстания может не быть. Для этого не обязательно всех расстреливать. Уничтожить нужно только матерых, а остальных – ну хотя бы отправить в глубь России. Но вообще с врагами нечего церемониться! «Революцию в перчатках не делают», – говорил Ленин.

Была ли необходимость расстреливать в данном случае этих людей? Я думаю – да! Может быть, не всех, но Коршунова, например, незачем исправлять! Это ясно! А вот Мелехов, хоть и временно, а ускользнул. Именно его надо бы взять в дело! Он опаснее остальных, вместе взятых. Ты это учти. Тот разговор, который он вел с тобой в исполкоме, – разговор завтрашнего врага. Вообще же переживать тут нечего. На фронтах гибнут лучшие сыны рабочего класса. Гибнут тысячами! О них – наша печаль, а не о тех, кто убивает их или ждет случая, чтобы ударить в спину. Или они нас, или мы их!

Третьего не дано. Так-то, свет Алексеевич!

XXIII

Петро только что наметал скотине и вошел в курень, выбирая из варежек сенные остья. Сейчас же звякнула щеколда в сенцах.

Закутанная в черный ковровый платок Лукинична переступила порог. Мелко шагая, не поздоровавшись, она просеменила к Наталье, стоявшей у кухонной лавки, и упала перед ней на колени.

– Маманя! Милушка! Ты чего?! – не своим голосом вскрикнула Наталья, пытаясь поднять отяжелевшее тело-матери.

Вместо ответа Лукинична стукнулась головой о земляной пол, глухо, надорванно заголосила по мертвому:

– И ро-ди-мый ты мо-о-ой! И на кого же ты нас… поки-и-нул!..

Бабы так дружно взревелись, так взвизжались детишки, что Петро, ухватив с печурки кисет, стремглав вылетел в сенцы. Он уже догадался, в чем дело.

Постоял, покурил на крыльце. В курене умолкли воющие голоса, и Петро, неся на спине неприятный озноб, вошел в кухню. Лукинична, не отрывая от лица мокрого, хоть выжми, платка, причитала:

– Расстрелили нашего Мирона Григорича!.. Нету в живых сокола!..

Остались мы сиротами!.. Нас теперя и куры загребут!.. – И снова перешла на волчий голос:

52