Штокман пытался уговаривать, чтобы не расходились, а Кошевой, мучнисто побелев, шепнул Ивану Алексеевичу:
– Я говорил – не будут брать. Это имущество лучше спалить теперя, чем им отдавать!..
Кошевой, задумчиво похлопывая плеткой по голенищу, уронив голову, медленно всходил по порожкам моховского дома. Около дверей в коридоре, прямо на полу, лежали в куче седла. Кто-то, видно, недавно приехал: на одном из стремян еще не стаял спрессованный подошвой всадника, желтый от навоза комок снега; под ним мерцала лужица воды. Все это Кошевой видел, ступая по измызганному полу террасы. Глаза его скользили по голубой резной решетке с выщербленными ребрами, по пушистому настилу инея, сиреневой каемкой лежавшему близ стены; мельком взглянул он и на окна, запотевшие изнутри, мутные, как бычачий пузырь. Но все то, что он видел, в сознании не фиксировалось, скользило невнятно, расплывчато, как во сне. Жалость и ненависть к Григорию Мелехову переплели Мишкино простое сердце…
В передней ревкома густо воняло табаком, конской сбруей, талым снегом.
Горничная, одна из прислуги, оставшаяся в доме после бегства Моховых за Донец, топила голландскую печь. В соседней комнате громко смеялись милиционеры. «Чудно им! Веселость нашли…» – обиженно подумал Кошевой, шагая мимо, и уже с досадой в последний раз хлопнул плеткой по голенищу, без стука вошел в угловую комнату.
Иван Алексеевич в распахнутой ватной теплушке сидел за письменным столом. Черная папаха его была лихо сдвинута набекрень, а потное лицо – устало и озабоченно. Рядом с ним на подоконнике, все в той же длинной кавалерийской шинели, сидел Штокман. Он встретил Кошевого улыбкой, жестом пригласил сесть рядом:
– Ну как, Михаил? Садись.
Кошевой сел, разбросав ноги. Любознательно-спокойный голос Штокмана подействовал на него отрезвляюще.
– Слыхал я от верного человека… Вчера вечером Григорий Мелехов приехал домой. Но к ним я не заходил.
– Что ты думаешь по этому поводу?
Штокман сворачивал папироску и изредка вкось поглядывал на Ивана Алексеевича, выжидая ответа.
– Посадить его в подвал или как? – часто мигая, нерешительно спросил Иван Алексеевич.
– Ты у нас председатель ревкома… Смотри.
Штокман улыбнулся, уклончиво пожал плечами. Умел он с такой издевкой улыбнуться, что улыбка жгла не хуже удара арапником. Вспотел у Ивана Алексеевича подбородок.
Не разжимая зубов, резко сказал:
– Я – председатель, так я их обоих, и Гришку и брата, арестую – и в Вешки!
– Брата Григория Мелехова арестовывать вряд ли есть смысл. За него горой стоит Фомин. Тебе же известно, как он о нем прекрасно отзывается…
А Григория взять сегодня, сейчас же! Завтра мы его отправим в Вешенскую, а материал на него сегодня же пошли с конным милиционером на имя председателя Ревтрибунала.
– Может, вечером забрать Григория, а, Осип Давидович?
Штокман закашлялся и уже после приступа, вытирая бороду, спросил:
– Почему вечером?
– Меньше разговоров…
– Ну, это, знаешь ли… ерунда это!
– Михаил, возьми двух человек и иди забери зараз же Гришку. Посадишь его отдельно. Понял?
Кошевой сполз с подоконника, пошел к милиционерам. Штокман походил по комнате, шаркая растоптанными седыми валенками; остановившись против стола, спросил:
– Последнюю партию собранного оружия отправил?
– Нет.
– Почему?
– Не успел вчера.
– Почему?
– Нынче отправим.
Штокман нахмурился, но сейчас же приподнял брови, спросил скороговоркой:
– Мелеховы что сдали?
Иван Алексеевич, припоминая, сощурил глаза, улыбнулся:
– Сдали-то они в аккурат, две винтовки и два нагана. Да ты думаешь, это все?
– Нет?
– Ого! Нашел дурее себя!
– Я тоже так думаю. – Штокман тонко поджал губы. – Я бы на твоем месте после ареста устроил у него тщательный обыск. Ты скажи, между прочим, коменданту-то. Думать-то ты думаешь, а кроме этого, и делать надо.
Кошевой вернулся через полчаса. Он резво бежал по террасе: свирепо прохлопал дверями и, став на пороге, переводя дух, крикнул:
– Черта с два!
– Ка-а-ак?! – быстро идя к нему, страшно округляя глаза, спросил Штокман. Длинная шинель его извивалась между ногами, полами щелкала по валенкам.
Кошевой, то ли от тихого его голоса, то ли еще от чего, взбесился, заорал:
– А ты глазами не играй!.. – И матерно выругался. – Говорят, уехал Гришка на Сингинский, к тетке, а я тут при чем? Вы-то где были? Гвозди дергали? Вот! Проворонили Гришку! А на меня нечего орать! Мое дело телячье – поел да в закут. А вы чего думали? – Пятясь от подходившего к нему в упор Штокмана, он уперся спиной в изразцовую боковину печи и рассмеялся. – Не напирай, Осип Давыдович! Не напирай, а то, ей-богу, вдарю!
Штокман постоял около него, похрустел пальцами; глядя на белый Мишкин оскал, на глаза его, смотревшие улыбчиво и преданно, процедил:
– Дорогу на Сингин знаешь?
– Знаю.
– Чего же ты вернулся? А еще говоришь – с немцем дрался… Шляпа! – И с нарочитым презрением сощурился.
Степь лежала, покрытая голубоватым дымчатым куревом. Из-за обдонского бугра вставал багровый месяц. Он скупо светил, не затмевая фосфорического света звезд.
По дороге на Сингин ехали шесть конников. Лошади бежали рысцой. Рядом с Кошевым трясся в драгунском седле Штокман. Высокий гнедой донец под ним все время взыгрывал, ловчился укусить всадника за колено. Штокман с невозмутимым видом рассказывал какую-то смешную историю, а Мишка, припадая к луке, смеялся детским, заливчатым смехом, захлебываясь и икая, и все норовил заглянуть под башлык Штокману, в его суровые стерегущие глаза.